Он выпрямился, опираясь руками о перила, и мягким плавным движением перенёс ноги через ограждение, сел на перила лицом к серой пустоте. Сейчас убрать руки и заскользить, а вперёд или вбок… как получится. Рулетка… Он резко выдохнул и убрал руки… И тут же, он не успел ни… ничего он не успел. Потому что какая-то сила сзади схватила его за волосы и шиворот — он вышел без куртки, в одном комбезе, поверх белья, даже рубашки и штанов не поддел — и сильно дёрнула назад и вниз. Он больно ударился спиной и копчиком о бетон лестничной площадки, и его ударили по лицу. Не хлёсткой надзирательской пощёчиной, а простецкой оплеухой, как в драке. И из серой, лопнувшей, разлетевшейся мелкими даже не осколками, а брызгами пустоты выступило бешеное лицо Старшего.
— Старший? — тупо удивился он, — ты чего?
И получил ещё один удар, уже по другой щеке. Он потряс головой, машинально попробовал, не течёт ли кровь из носа, и спросил с медленно нарастающей в нём злобой.
— Сдурел? Тебе-то чего?
— Того! — крикнул Старший. — Брат ты мне, чего ты мне сердце рвёшь?! — и заплакал.
Он опустил голову: настолько нестерпимым было это. Помедлив, Старший сел рядом с ним, всхлипом перевёл дыхание. Достал сигареты.
— Здесь можно курить? — удивился он.
— Накласть мне на запреты их, — отмахнулся Старший.
— Меня значит по морде, — заставил он себя усмехнуться, — а сам…
Старший устало и весьма затейливо выругался. Он кивнул, и они закурили. Он курил непривычно для себя быстро, будто куда-то спешил. Докурив до губ, растёр окурок и уже совсем спокойно сказал.
— Зря ты это, Старший. Захочу, найду способ.
— А ты не хоти, — неожиданно ответил Старший.
— Как это? — искренне удивился он.
— А так, — ответил Старший, — нельзя это, значит, и не хоти.
— Почему нельзя? — с внезапно вспыхнувшей злобой спросил он. — Кто запретил?
— Не знаю, — пожал плечами Старший, — нельзя и всё, — и совсем другим тоном попросил: — Обумись, Рыжий, как брата прошу.
— Обумись, — медленно повторил он, словно пробуя слово на вкус, — как это?
— Нуу… Ум над сердцем поставь. Баба сердцем живёт, а мужик умом жить должон, понимашь? Нельзя нам сердцу волю давать, ты ж… по сердцу мне вдарил седни, — Старший устало вздохнул и повторил, — обумись. Я тебя на сердце себе взял, не выдержу я от тебя…
Он кивнул.
— Прости, брат, но… не могу я больше. Ты знаешь, что я за мешки привёз? Серые с зелёной полосой.
— Знаю, — ответил Старший, — удобрение.
— А… а из чего оно знаешь?
— Знаю, — просто ответил Старший, — все знают.
— И…
— Мать-Земля всем нам мать, из неё выходим, в неё и ложимся, не по-людски, конечно, вот так, порошком, без могилы, а всё равно, к ней идём, в неё уходим. А как… не наш выбор, и вины за то на нас нет.
Он медленно, вынужденно кивнул. Старший так же докурил свою сигарету и растёр пальцами остаток в пыль. Посидели молча.
— Устал я, — тихо сказал он.
Старший кивнул, но возразил.
— Быстро ж ты сломался. Твои такими не были.
Он невольно насторожился.
— Это какие такие мои?
— Не говорила тебе матерь твоя? — удивился Старший и сам себе ответил. — Ну да, мальцу страшно говорить, проболтается ишшо по малолетству да глупости. Ты, видно, из курешан, там, говорят, много рыжих было, и гридни всё были добрые. Мы-то криушаны, нас ещё кривичами звали, мы кметы, а ты в тех, в материн род пошёл. Их-то и вырезали всех, и мужиков, и парней, кто в бою не полёг. Говорят, и мальцов, кто до стремени головой доставал, тоже, и баб тоже, а девок да девчонок себе в полонянки забрали и по другим, покорившимся родам роздали, матерь твоя, верно, оттуда род свой ведёт.
Старший говорил как сам с собой, и он, напряжённо застыв, слушал, не смея дохнуть, чтоб не перебить, чтоб не замолчал Страший. Все непонятные слова, всё потом… Старший покосился на него и усмехнулся, блеснув из-под усов зубами.
— Чего ж не спросишь ничего? Ну, про криушан да волохов ты давно знашь, а про остальное? Не интересно стало?
Его мгновенно обдало ледяной волной страха. Плешак всё-таки проболтался?! Тогда… И будто услышав его, Старший ответил.
— У Плешака держалось что когда? В тот же вечер повинился, что проболтался тебе.
— И что? — глухо спросил он.
— А сам видишь, — пожал плечами Старший и отвернулся.
Он молчал, не зная, что сказать. И Старший опять заговорил сам.
— Горячий ты, нравный, а нас и так-то мало осталось, что ж сами себя кончать будем, им помогать?
— Это я знаю, — твёрдо кивнул он, — добровольная смерть — помощь врагу.
— Ну вот, сам всё знашь, а дуришь.
И он рискнул.
— Старший, а какие ещё рода есть?
— У матерей поспрашивай. Родам матери счёт ведут. Они всё знают. Мужиков побьют — новые вырастут, детей побьют или увезут, новые народятся, а матерей побьют — конец роду. Потому он и род, что по рождению счёт идет. Понял?
Он кивнул.
— Голозадые, грят, по крови, ну по отцу считают, так?
— Так, — согласился он.
— Кровь она тоже, конечно, — задумчиво сказал Старший, — только… на доброй земле и злое семя хороший росток даст.
— Гридни это…?
— Воины. Добрые да умелые. Кметы это вот, взяли с поля и в бой поставили. Он бы и рад, а не то, не по нему это дело. Замах есть, а удара хорошего нет. А ты гридин, и по роду и по выучке.
— Добрый воин, — повторил он, пытаясь не так понять, как принять новое непривычное словосочетание.
— Хороший, значит, — объяснил Старший, — ну…
— Я понял. Спасибо, братан.
Старший кивнул.