Мир Гаора - Страница 283


К оглавлению

283

— Я это, Старшая Мать, впусти.

— Рыжий? — изумилась Нянька, открывая дверь. — Да ты чо, совсем ошалел? Ты куда лезешь-то?

Почти оттолкнув её, Гаор вошёл в повалушу, большую, но тесно заставленную шкафами, сундуками, сундучками и полочками. На маленьком столике-тумбочке у изголовья настоящей кровати горела лампочка-ночничок. Гаор тяжело сел на один из сундуков.

— Дай водки, — глухо сказал он.

Не потребовал, но и не попросил, а просто сказал.

— Да ты чо, Рыжий, и впрямь с ума сошёл?!

— Дай, Старшая Мать, — тяжело поднял он на неё глаза. — Дай, или я вразнос пойду. Душа у меня горит, понимаешь? Залить надо. Мне всё равно сейчас чем. Не дашь водки, кровью залью.

Гаор не угрожал, а объяснял. И, поглядев на него, Нянька молча отошла к угловому шкафу, покопалась там и достала бутылку. Он потянулся к ней, но она ударом отбросила его руку.

— Никак из горла вздумал, обойдёшься. Как ни горит душа, а до конца-то себя не роняй.

Она налила ему стакан почти вровень с краями и подала.

— Пей.

Он выпил залпом, мотнул головой и выдохнул.

— Ещё.

— Не берёт никак? — не сердито, а озадаченно спросила Нянька, наливая второй. — Крепко ж шарахнуло тебя. Пей.

Второй стакан показался ему столь же безвкусным, и, глядя, как он пьёт, равнодушно, будто по обязанности, Нянька сокрушённо покачала головой.

— Однако, Рыжий… ну давай, я тебе ещё половинку налью. А если не проймёт… тогда уж только за Мокошихой посылать, она волхвица сильная.

На последнем глотке Гаору обожгло грудь и горло, он поперхнулся и закашлялся. И кашлял, пока на глазах не выступили слёзы.

— Плачь, Рыжий, — удовлетворённо кивнула Нянька, убирая почти опустевшую бутылку и стакан и садясь рядом с ним на сундук. — Плачь, слезой у человека горе выходит.

Гаор потряс зажатой в кулаке газетой.

— Вот, Старшая Мать… Сволочи, что ж они с ним сделали… Сволочи, в затылок из пистолета… И жену его, и сына, всех, понимаешь, Старшая Мать? Зачистили, как посёлок… Всю семью, Старшая Мать, целому роду конец. Старшая Мать, сволочи… Ребёнка-то за что, я ж помню его…

Он говорил, давясь слезами и руганью, а Нянька молча сидела рядом с ним в одной рубашке-безрукавке до колен, с рассыпанными по плечам чёрно-седыми волосами. А когда он замолчал, тихо спросила.

— Родич он тебе?

— Пошли они, родичи мои… — Гаор бешено выругался. — Друг это мой, больше, чем друг, жизнь он мне спас, меня самого, какой я есть, спас, понимаешь, Старшая Мать, его же за меня, за то, что он мне… — и замолчал, поперхнувшись, на последнем клочке разума остановленный внутренним запретом говорить о газете, статьях, связи.

— Друг выше родича, — задумчиво сказала Нянька. — Быват. Один сын у него был?

— Нет, — всхлипнул Гаор. — Двое, и дочка ещё.

— Значит, не весь он умер, человек в детях продолжается, — убеждённо сказала Нянька.

— Те бастарды.

— Ну так чо? — спросила Нянька.

Гаор недоумённо повернулся к ней, настолько это противоречило всему, усвоенному с раннего детства, вроде это он ещё до Сержанта знал. Что род ведут законные дети, а бастарды так… сбоку припёка.

— Ну, чо смотришь? — с ласковой насмешкой улыбнулась ему Нянька.

— У них же имени родового нет, — попытался он объяснить.

— Вона ты о чём? Так глупости это всё. Сами придумали, сами и верите. А коли дети есть, да дочка ещё, гришь, уцелела, то и по крови, и по утробе род продолжится. Да и ты остался, пока ты помнишь о нём, и ему в Ирий-саду тепло да светло будет.

— Он дуггур, Старшая Мать. Он к Огню уйдёт.

— Ну так чо? Хороший человек был?

— Да, — убеждённо ответил Гаор.

— Ну, так поклонится Огню, а там его Сирин с Алконостом до Ирий-сада и доведут. Когда убили-то его?

— Месяц назад.

Гаор уже не плакал и отвечал на её вопросы с детской старательностью.

— Ну… — Нянька пошевелила губами, что-то подсчитывая, — ну так. Три дня ты здесь, потом в рейс съездишь, а как вернешься, я тебе помогу тризну по нему справить. Как раз на сороковой день Ирий-сад для души ворота открывает. И он у Огня побывать успеет. А ты теперь спать иди. Иди-иди. Сам-то дойдёшь, или покликать кого, чтоб довели? А то свалишься, по-пустому шум подымешь.

— Дойду, — Гаор тяжело встал, уронив на пол бумажный комок из разжавшегося кулака, поклонился Няньке и пошёл к двери.

Дверь его повалуши оставалась открытой, свет, уходя, он не выключил, и потому заблудиться было невозможно. Он закрыл за собой дверь, посмотрел на разбросанные по полу газетные листы, прямо по ним прошёл к нарам и рухнул ничком.

Кто и когда зашёл к нему, собрал с пола на тумбочку газеты, укрыл его одеялом и выключил свет, он не узнал. Да и не спрашивал. Утром его разбудила Большуха и заставила выпить большую кружку пахучего огуречного рассола, от которого и в самом деле прояснело в гудевшей голове.

Через три дня он выехал в очередной рейс. Боль, конечно, не прошла, но была теперь в глубине и не мешала ему жить, видеть, слышать, разговаривать, даже смеяться над чужими шутками и шутить самому. О ночном его походе к Старшей Матери никто его не спрашивал, а сам он, разумеется, молчал. Так что не забылось, а… а помнить нечего. А на фронте как бывало? Сколько он там друзей потерял? Фронтовая дружба короткая: до атаки или бомбёжки, а там… либо ты друга похоронной команде для погребального костра сдаёшь, либо он тебя, либо оба на один костер ложитесь, а то бывает, что и сжигать нечего, сгорело уже всё. Как их тогда аггры фосфорными бомбами закидали. Там всё выгорело, подчистую, даже опознавательные медальоны, и списки погибших составляли, взяв списки состава и вычеркнув уцелевших. Ему тогда обожгло спину, но он оказался на самом краю и успел скатиться в болото. Опять его Мать-Вода спасла. Помнить — помни, а живи.

283